1848

Преступление и наказание: Лев Ушаков о тюрьме и перформансах

Текст: Полина Накрайникова Фото: Артем Тулин

Михаила Ушакова знают как экс-директора молодежного театра «Лайт» и смелого художника: на его спектаклях актеры ругались матом, обливались водой и обнажали жестокость российской действительности, а участники перформансов — рисовали кровью ВИЧ-инфицированных. Но в 2013 году Михаила встретили другие, страшные декорации: его и подельников, братьев Андрея и Алексея Зуевых, обвинили в хищении 106 миллионов рублей у компании «Роснефть». Творческое сообщество с трудом верило в происходящее, но суд вынес обвинительный приговор: после этого Михаил сменил имя на Лев, а театр — на домашний арест и исправительную колонию в поселке Кряж. 15 сентября Лев вышел на свободу: «Большая Деревня» попросила его рассказать о преступлении и наказании, своем опыте и творчестве.

— Четыре года назад тебя обвинили по статье «Мошенничество, совершенное в особо крупном размере». Что к этому привело и что тобой двигало?

— В 22 года я стал директором молодежного театра «Лайт». До этого был волонтером — занимался первичной профилактикой ВИЧ среди ровесников, раздавал буклеты и презервативы, проводил обучение в игровой форме по принципу «Равный — равному». Потом заинтересовался театром: мы поставили несколько спектаклей, в том числе революционную поэму «Настя» на стихи одного самарского бизнесмена. Это был кабачный спектакль, во время которого на сцене по-настоящему пили алкоголь, курили, ругались матом. Все происходило на площадке Центра социализации молодежи, из которого нас за это и выгнали.

Тогда я решил основать собственный театр, и мы создали некоммерческую организацию, состоящую из активистов вроде меня и ребят, которые профессионально занимались театром. Постановки поднимали темы, которые давало само общество — толерантность, наркозависимость, отношения между людьми, ВИЧ-инфекция. Мы попали в тусовку: запросы на спектакли поступали и от правительства, и от частных коммерческих организаций. Нас приглашали на обучение в разные страны, постоянно были какие-то встречи, — мы жили и горели только этим, а театр был моей основной работой. В какой-то момент я понял, что мы делаем очень качественный продукт и готовы вести за собой российское сообщество. Мы же молодые, самые лучшие и наглые — в 2013 году театр «Лайт» был именно об этом. В первой половине года я посетил семь стран по работе, а во второй сел под домашний арест. Я ведь почему так страдал первые месяцы? Потому что у нас только все началось по-настоящему: появилось свое помещение в «Биг-бене», мы сделали первое представление на новой площадке. В пятницу открыли студию — а в понедельник закрыли меня.

— За что именно закрыли?

— Еще на момент запуска театра я познакомился с Андреем Зуевым, который очень поддержал нас. Одно время он был нашим спонсором, позже просто оказывал бухгалтерское сопровождение. В 2013 году он предложил провести некую финансовую операцию с конкретным поощрением размером в миллион. На тот момент у меня была дыра в бюджете, организация уходила в минус — и я согласился.

— Ты осознавал, насколько сильно рискуешь?

— Мне сказали, что все схвачено. Крышевали очень серьезные люди, которые потом ушли в сторону. Читала «Войну и мир»? Помнишь, что писал Толстой о том, почему Наполеон одержал десятки побед, но проиграл войну в России? Случилось много всего, что привело к конкретному результату. Мы на скамейке подсудимых смеялись с Андрюхой Зуевым: я ему говорю, видишь, мы ведь с тобой сделали все, чтобы здесь оказаться. И он кивал — «Правда, значит суждено». На свободе совершается много всего. Кого-то поймали, и он преступник, а кого-то нет. Я пойман — значит, вор.

— Что ты сделал с этой суммой? Потратил на нужды театра?

— Это была одна из ключевых трат. У меня не было задачи обогатиться — виной всему стало мое тщеславие, за которое меня и наказали. Я хотел быть директором крутой организации, которая делает классные вещи. И чтобы делать их лучше и шире, нужны были деньги: мы как раз задумали постановку, для которой привезли разных специалистов — режиссера из Сербии, жонглера из Мексики, оперную певицу из Италии. И вот мне сказали, что есть халявный миллион — и он действительно пришел, но потом на адвокатов и все остальное я потратил гораздо больше и уже из своего кармана.

— Насколько я помню, домашний арест дался тебе очень тяжело, ты даже объявлял голодовку.

— На тот момент я считал, что все происходящее абсолютно несправедливо, и я не виноват в том, в чем меня обвиняют. Сейчас я думаю, что это уже не важно: каждый сидит за что-то свое, и я за свое уже отсидел. У меня ни к кому нет претензий — прокурор, следователь и судья просто сделали свою работу. Судья, кстати, сочувствовала нам на протяжении всего заседания, после оглашения приговора она плакала. Но сделала то, что сделала: ей через полгода на пенсию, и вряд ли бы она ушла спокойно, если бы поступила, как говорит сердце.

— Каким было время под домашним арестом?

— Первые месяцы были самыми тяжелыми, когда я оказался львом в клетке: у меня проекты, дела, фестивали — и вдруг все оборвалось. Я вообще не представлял, что меня ждет: думал, что все будет хорошо, но в последние полгода стал понимать, куда все идет… Мне сложно говорить, у меня за время заключения сильно сократился словарный запас. Появились другие слова, но их я хочу скорее забыть.

— Во время домашнего ареста ты взял имя Лев и провел один из своих самых громких перформансов «Жидкости», во время которого художник Сергей Баландин макал палец в кровь ВИЧ-инфицированных и рисовал козленка.

— Вообще, мой самый любимый перформанс — это «Слияние», но «Жидкости» оказались более резонансными. Для меня вообще было шоком, что вот я девять лет занимался первичной профилактикой ВИЧ, и об этом никто не говорил, а потом провел перформанс — и об этом пишут СМИ, триста репостов на «Лентаче».

Я помню, как все придумал: лежал на полу, смотрел в потолок, и подумал, что могу связать свой прошлый волонтерский интерес с новым интересом художника. Я пригласил поучаствовать в перформансе Сергея Баландина — он не знал, что его ждет: зашел в квартиру на Дачной, увидел там зрителей и текст с заданием, а еще — сосуд с жидкостями ВИЧ-инфицированных — спермой, вагинальным секретом, слюной и кровью. Я не давал Сергею никаких указаний: он стоял перед выбором — макнуть палец или нет. Мне было интересно, что им будет двигать: адреналин, страх? Наверное, в итоге перформанс получился как раз о страхе быть отвергнутым. Баландин макнул палец и нарисовал козленка — и тем самым принял решение, что ему важнее соответствовать своей социальной роли художника и быть принятым зрителем, нежели заразиться. Я не могу его осуждать — я бы тоже макнул.

— Вообще, я не помню, чтобы после тебя в Самаре кто-то делал настолько резонансные перформансы. Как из социальных проектов ты пришел в искусство?

— Я в искусство и не приходил — меня туда никто не звал. Меня просто всегда интересовало творчество, хотелось узнать, что еще я могу. Показательным в этом плане стал моноспектакль «Тупашедший», который мы ставили вместе с режиссером Игорем Кузнецовым.

Это был вербатим о людях с психическими расстройствами. Я читал монолог, но никогда не знал, что будет в конце — потому что в финале с моего сценического «дивана» срывали покрывало, и зрители видели, что все это время я сидел на настоящем сосновом гробе. Я вызывал человека из зала, предлагал ему лечь, забивал гвозди в крышку. На этом говорил завершающие слова и уходил — оставляя человека в гробу на сцене, а зрителей — в экзистенциальном шоке. В этой неожиданности была сама жизнь — никто не знал, как отреагирует человек в гробу, как его оттуда достанут и что будет дальше.

— Довольно жесткая постановка, но у тебя и в театре «Лайт» спектакли никогда не щадили зрителя: реальность в них всегда была очень бесчеловечной.

— Когда ты используешь методику вербатима, как постановка может быть не жесткой? Ведь эти тексты тебе подсказывает сама жизнь: что бы ты ни придумал, в жизни будет жестче, я в этом убежден.

— По итогу твоя деятельность художника временно остановилась на цикле «Шесть перформансов», из которого удалось провести только один. Потом тебя забрали в колонию.

— Сначала я оказался на централах: месяц в самарской тюрьме, около трех в сызранской. Все остальное время — в исправительной колонии № 5 в поселке Кряж. Я уже бывал в тюрьмах раньше, когда мы ставили социальные спектакли по заказу департамента по делам молодежи, даже знал там некоторых сотрудников. Я был не новым человеком, но попал туда в другом статусе и почувствовал к себе совсем другое отношение.

— Каким было твое новое окружение?

— Есть такое выражение — кому ловушка, кому кормушка. Для меня, разумеется, тюрьма стала ловушкой — я не живу в криминальном мире и не знаю понятий. Многим было психологически проще: они приезжали в среду, где у них много знакомых — с кем-то росли в одном дворе, с кем-то вместе ходили на дело, а я приехал, и у меня из знакомых — только два моих подельника. Сначала я жил в шестнадцатиместной камере в Самаре, потом в восьмиместной в Сызрани. Сокамерники были совершенно разные: в основном, сидели за наркоторговлю, были фальшивомонетчики и один убийца. Не так важно, кто эти люди, — мы все были арестантами, членами одной среды, иногда даже поддерживали друг друга.

О некоторых я вспоминаю с большим удовольствием, — это люди, которые были ко мне добры. Например, один сокамерник лет пятидесяти, прекрасный человек, стал моим другом: мы шутили, общались, ели сладкое, — я помню о нем только хорошее. И при этом у него же — десять лет за наркоторговлю.

— Как проходили твои дни?

— Сначала я был в рабочем отряде, потом завхозом клуба, поваром. Кем бы я ни работал, распорядок состоял из подъема, работы с шести утра и до десяти вечера, обеда и ужина в перерывах, ночью — отбой, и так каждый день. У меня была шутка: я подходил к людям и спрашивал, какие у них планы на вторник. Они на секунду задумывались, а потом осознавали, где находятся, и смеялись.

Уйдя из рабочего отряда, я стал больше предоставлен сам себе. В это время старался заниматься саморазвитием: читал книги, немного подтянул английский.

Но зона — это такое место, где тебе может даже быть хорошо какое-то время, а потом бах! — и беспредел. Либо со стороны сотрудников, либо со стороны других осужденных. Я тоже был в неприятных ситуациях: были драки; было, что меня избивал сотрудник колонии — не сильно, но неприятно; было, что я сам применял психологическое насилие, в моем представлении оправданное. Сталкивался и с воровством: в штрафном изоляторе у меня своровали часы из сейфа.

Это неприятное место. Сначала тюрьма кажется санаторием, а потом у тебя накапливается, и все вокруг превращается в дурдом.

— Насколько я знаю, на территории колонии ты вступил в брак.

— Да, у меня есть супруга, мы познакомились, когда я был под домашним арестом, и она тайно переехала ко мне за четыре месяца до решения суда. Во время моего нахождения в колонии мы решили пожениться — этому также способствовала ее беременность.

Мы заранее подали заявление, его поддержала администрация, приехал представитель загса. Мы встали, прочитали теплые и красивые слова. Я взял черную несмывающуюся краску, которой красят горячие трубы, и мы нарисовали друг другу кольца — настоящие иметь было нельзя. Расписались, разошлись, а вечером снова встретились на длительном свидании — у нас были медовые три дня. Сегодня, когда я вышел, у меня есть дом, жена и прекрасный ребенок. Мы счастливая семья.

— Каким был твой последний день в колонии?

— Я почувствовал, что эта история наконец заканчивается, еще за несколько недель до освобождения. Все вокруг просто стало другим — мысленно я был уже на свободе и с каждым днем становился ближе к дому. Когда я вышел, меня встретил мой друг и мы сразу поехали смывать всю негативную энергетику: сели на лодку, переплыли Волгу и пошли в баню, где кричали «Гадость, уходи!». Я плавал, смотрел на костер, был такой солнечный день! И с меня как будто смыло все это — я оказался в новой реальности.

— Как ты думаешь, все произошедшее как-то повлияло на тебя?

— Я стал жестче. Розовые очки… Они теперь как будто в трещинах. Я много думал о том, что и кому я должен. И должен ли? И я стал старше. На момент начала истории мне было 26 лет, сейчас мне 30. Я вхожу в молодую зрелость из пост-подростковости.

— Я рада, что твоя история заканчивается хорошо. Чем ты теперь планируешь заниматься?

— Конечно, мне нужна социальная реабилитация — два года я был в одной парадигме, сейчас в другой. Мне надо заняться здоровьем, наладить социальные связи, у меня план встреч с друзьями расписан на неделю вперед.

Я продолжил учиться на психфаке Самарского университета. Освободился пятнадцатого числа, а уже шестнадцатого с утра был на занятии. Мне нравится мое образование и я вижу себя в этом. Я бы хотел стать профессиональным психотерапевтом. А в городскую жизнь пока не включился: мне сейчас гораздо важнее пойти в Загородный парк с друзьями и поесть арбуз.

— А перформансы будут?

— Будут — когда в них будет нужда. Когда я не смогу молчать, я обязательно расскажу всем о том, чем горю.